Старик Князев елозил на диване, кутался в колючий плед, выбившийся из пододеяльника, и всё думал об одном: вот умрёт он со дня на день — и положат его в гроб, а гроб поставят в центре зала, ногами к дверям и скрипучему порожку, а лысой макушкой — к скромному серванту, откуда блестит сколотым рогом ленинградский фарфоровый олень. Табуретки с кухни под гроб притащат, как таскали их под гостей, которые захаживали на праздничные застолья. Поставят под гроб тазик с марганцовой водой, окна вельветовыми шторами задёрнут, вязаную скатёрку с журнального столика на телевизор перекинут, чтобы душа его в экране не отразилась, и дочь Таня, отняв от проплаканных глаз платочек, ласково шлёпнет покойного по лбу — сгонит муху, норовящую забраться в его ноздрю. И прямо над открытым гробом будет висеть лампочка — обыкновенная лампочка на сером проводе, провисевшая над всей его жизнью.
Он лежал в тишине и ругал себя за то, что стал обузой для дочери. Вот надо было ей срываться из Краснодара! У нее семья, ей о детях и муже заботиться надо, а не с ним нянчиться.
Князев чувствовал себя виноватым. Он уставился на лампочку и просипел: «Господи, прости ты мою душу грешную», — так всегда шептала перед сном его тетка по отцовской линии, а Князев, тогда ещё шестилетний Ванечка, всё не мог взять в толк, зачем тетка каждую ночь повторяет одно и то же.
Смысл теткиных слов растолковал однажды дядь Женя, друг отца, приехавший на пару дней из Тулы повидать армейского товарища и покупаться в тёплом море, причём растолковал абсолютно случайно. Маленького Ваню поймали в тот день на воровстве: он вылавливал в кармане отцовского пальто мелочь, а мать, как назло, вышла в это время в коридор. Она не сжалилась даже, когда Ваня, заикаясь, пообещал вернуть всё сторицей, выпотрошив свою копилку, — не сжалилась, впихнула сына в зал, к отцу, и приказала тому вразумить хулигана. А что отец? Он праздновал встречу с другом и никого вразумлять не собирался: только достал ремень и грозно ударил им по краю стола — так, что задрожал на тарелках холодец. Быть Ване битому, но вмешался дядь Женя, решивший вместо тоста прочитать проповедь.
— Ваня, красть нехорошо, особенно у мамки с папкой. Ты это себе на носу заруби. Тебя за это потом страшно накажут. Не ремнем, а кнутами. Пытки разные будут, в котел с кипятком тебя бросят. Ну, это когда умрешь. А оно тебе хочется? Жизнь и так несладкая, ещё и после смерти — в котел. Нет, такого никому не надо, Ваня. Ты вот знай: кто бы что ни говорил, а Боженька — он есть, и он всевидящий. Ему оттуда, сверху, всё видно, — и дядь Женя многозначительно глянул на потолок.
Если Бог действительно живёт у Баевых, в какой комнате Он спит? Все кровати и диваны у них заняты. Неужели на раскладушке в кухне? Зачем Он Баевым вообще, а Баевы — Ему? И почему, если Бог настолько всевидящ, Он допустил прошлогодний потоп, после которого в родительской спальне меняли обои? Что-то не сходилось, а дядь Женя, почувствовав себя большим учителем, продолжал.
— Не хулигань, Ваня. Не греши. Как говорится, за все придётся платить. Помни об этом, когда в следующий раз соберешься у мамки с папкой деньги спиздить. Стащить. Когда соберешься стащить. Боженьке оттуда всё видно! — и дядь Женя, выпив стопку туапсинской чачи, указал пальцем вверх, прямо на лампочку.
Ваня перестал хныкать. Он понял вдруг, что ужасно ошибся, что Бог ещё ближе, чем казалось, что живёт Он не у Баевых, а в лампочке; понял он и ночную присказку тётки, которая спала в зале на матрасе, положенном как раз под этой лампочкой. Всё встало наконец на свои места, и напуганный Ваня, спрятавшись за маминым халатом, решил для себя: грешить как можно меньше, но если вдруг грешить, то в других комнатах, а не под лампочкой Бога.
Картина смерти мучила старика Князева, снилась в неспокойных снах, а когда он открывал глаза, то видел всё ту же лампочку, будто и не просыпался. Пневмония изморила его: он стал сух, как суджук, и, хотя лечился усердно, болезнь крепко схватила его за грудки и никак не отпускала.
— Здравствуй, Марта! Проходи. Мама… Аглая Григорьевна скоро придет. Она в магазине. Чай будешь? Я давно хотел сказать: ты так красиво играешь. Я так никогда не смогу, — Иван уже расчесал в кровь комариный укус на шее, понимая, что говорит зря, а Марта тихонько хихикнула.
Иван ответить не смог — только раболепно кивнул и подсел к Марте, на стул, который та придвинула вплотную к своему так, что ножки их перекрестились. Иван, приготовившись к труду, засучил рукава, протер влажные ладони о нагрудные карманы рубашки и протянул руки Марте — ставь, Марта, пока не умер от счастья.
Испуганный Ваня заплакал. Он подумал, что Бог, готовящий котёл с кипятком, живёт совсем рядом, у Баевых — соседей сверху. Но он много раз бывал в гостях у Мити, младшего из семейства Баевых, и ни разу не видел там никого, кроме добродушного Митиного отца, вечерами игравшего на гитаре, и строгой Митиной матери, работавшей кассиром в городском универмаге и одевавшейся особенно красиво. В небольшой двухкомнатной квартире кроме Бога ютились ещё сестра Мити и его бабушка, часто путавшая Ваню с внуком.
В семнадцать лет бояться комнатного Бога стало мучительно. Особенно мучительно становилось, когда в зал заходила Марта. Она была ученицей матери, разучивала под её руководством фортепианные пьески, а после, просидев за старой «Кубанью» час, оставалась на чай и рассказывала про свою семью.
Отец Марты был моряком. Он надолго уходил с рыбацкими судами в море и боролся там со стихией. В рассказах Марты он братался с самим Нептуном и сильно отличался от смешных мужичков, которые каждое утро приходили на пирсы, чтобы уйти оттуда с жиденьким уловом.
Отец Марты, просоленный исполин, суровый и безжалостный, заменил повзрослевшему Ивану Бога из лампочки: именно его кары он боялся теперь, когда, притворяясь читающим, смотрел поверх книги на стройные, загорелые ноги Марты, на то, как она нервно теребит кончик косы, закончив играть и ожидая учительского вердикта. Волосы цвета варварской полбы; родинка на правой щеке, прямо в ямочке; губы, как будто только что лопала ими налитую Изабеллу, — если бы Ивана спросили тогда, что она такое, эта Марта, он ответил бы: «Она — юг». А Иван любил красоту юга, любил сызмальства, любил преданно, и одна мысль не давала ему покоя: как у грубого отца, ладони которого наверняка сплошь покрыты мозолями от корабельных тросов, могла родиться Марта с такими изящными руками?
Однажды Марта пришла на занятие рано. Ваня трижды смотрел в дверной глазок и трижды отходил от двери, прежде чем открыть.
— Смотри, рука должна быть не такой горой, как ты сделал, а горочкой, маленькой, как наша Успенка. Пальцы не напрягай! Ты ноты знаешь? Сначала большим на до надави, потом указательным на ре. Вот представь, что ты держишь небольшое яблоко, и оно твою ладонь снизу подпирает. По форме рука должна быть такой. Понял?
— Ты просто ленишься. Если хочешь, я научу тебя правильно ставить руку, — она бросила папку с нотами на семейную реликвию — кресло-качалку, вальяжно прошла по комнате и села за пианино.
Но Иван не понял. Он наугад переставлял пальцы по клавишам, нарочно задирая запястья кверху, чтобы Марта снова и снова клала свою руку на его и показывала, как надо.
— У тебя такие гладкие руки, Марта. Как кожа у дельфинёнка. Ну, мы недавно одного отвозили на моторке. Подальше в море. Как у дельфинёнка. Он выбросился на берег. Отдыхающие его лапали. А мы, вот, спасли с ребятами. Увезли его, — воображаемое яблоко в ладони Ивана спеклось. — Но он, наверное, умер один. Отбился же от своих. Да, точно, он умер. Жалко его. Но у тебя чудесные руки.
Иван, не умевший ещё восхищаться женской красотой, восхитился ей как мог. Ему стало стыдно за себя: он ударил по клавишам кулаком так, что запала ре первой октавы, подскочил со стула и заходил по комнате: от пианино к креслу, от кресла к серванту, пока наконец Марта не остановила его посреди зала, прямо под лампочкой, и не поцеловала. Поцеловала крепко — на всю жизнь.
Через полтора года после поцелуя сыграли свадьбу. Князев вспомнил медовый месяц, когда по путёвке на Камчатку поехали почему-то родители, а они с Мартой остались вдвоем, устраивать быт и учиться жить вместе. Вспомнил, как он лежал на овчинном ковре под всё той же лампочкой, уткнувшись носом в горячую шею Марты.
Кожа Марты в ту ночь пахла по-летнему терпко — кефирными погонами, которые она наложила на обгоревшие плечи. От солнца родинок на её спине стало больше, и он искал новые, убаюкиваемый тёплым лепетом. Всё было бы прекрасно в этой неге, если бы не скопившиеся глубоко под диваном клубы пыли, которые Марта, лежа на полу, увидела и которые немедленно бросилась убирать — только загремело алюминиевое ведро и зашипела вода.
Иван лежал, вслушивался в возню в ванной и заворожено смотрел на лампочку, удивленный мыслью об обыденности и обыкновенности своего счастья, о его нетребовательности к обстановке. Он старался запомнить — и запомнил навсегда — запах мокрой от пота овчины, прилипшей к спине, кислые поцелуи и то, как больно было глазам, когда Марта, накинув тряпку на швабру, без предупреждения включила свет. Он был так просто и так нагло счастлив.
Иван Карпович, обрадовавшийся внезапному гостю, ушел ставить чайник и заполнять конфетницу, а Петька запричитал у телевизора: «Ну хоть в этом году не обосритесь! Ну пожалуйста!»
А вот недавно был случай. Часовая тройка подгоняла полночь, на улице было тихо, только издалека, с побережья, эхом доносился грохот. Это поезд шёл по мосту, у самой береговой линии, зазывая: «Пой-дём-со-мной-пой-дём-до-мой-пой-дём-со-мной».
Иван Карпович набрал в огороде горьких огурцов, облился в летнем душе и уже дремал в кресле, с семейным альбомом в руках, когда в дверь постучали. У порога мялся Петька, соседский мальчишка.
— Иван Карпович, здрасьте. Эта, можно я у вас футбол посмотрю? Мамка свой сериал смотрит, а сегодня наши с бельгийцами играют. Очень важный матч. Вдруг выйдем из группы? Можно я у вас, Иван Карпович?
Он сам играл в поселковой команде и был неплохой вратарь. Он верил: если ему когда-нибудь случится играть в сборной, он не обосрётся, но пока всё, что он мог — это схватить с дивана подушку и от волнения то прижимать её к груди, то прикусывать уголок.
Князев смотрел на мальчика и вспоминал, что когда-то так же переживал, что был на хорошем счету в дворовой команде, вспоминал, как гонял мяч, как побеждал и проигрывал, как приятно было после матча подставить макушку под колонку, чтобы вода стекала за ворот.
Когда Петька в перерыве вышел на крыльцо — подышать воздухом и успокоиться, Князев даже не шелохнулся. Мальчишке, который выпрашивал победу для сборной, в воскресенье было четырнадцать. Ивану Карповичу в прошлом месяце исполнилось семьдесят девять.
Весь второй тайм Князев пытался заинтересоваться игрой, но его клонило в сон. Вот наши дружно побрели в последнее наступление, вот подошли к воротам, вот пас — вот Петька, опередив комментатора, кричит: «Бл*ть, да как же так-то?!» — вскакивает с кресла, от безысходности вскидывает руки — и как трахнет подушкой по лампочке!
Вдребезги.
Когда Петька, виновато постояв пару минут в обнимку с подушкой, извинился и побежал домой за новой лампочкой, Князев для виду, как бы оправдываясь перед жизнью за свою безучастность, ударил ладонью по шишковатому колену: эх, проиграли.
Он сидел и смотрел на пустой патрон, бессмысленно болтавшийся под потолком.
Старик Князев всё думал: как же получилось, что за столько лет он так и не повесил в зале люстру? Почему никто и никогда не обращал внимания на эту злосчастную лампочку, а если и обращал, то мимоходом, в перерыве между куском сметанника и возвращением из туалета: «Надо бы люстру купить!» — и всё. Почему ни он, ни родители, ни даже Марта в пору, когда делали ремонт, — почему никто не купил какой-нибудь рюшечный плафон? Всё откладывали на потом, а теперь эта лампочка, на которой вместо паутины повисли воспоминания, бельмом съедала глаза.
Князев зажмурился и сморкнулся в угол пододеяльника. Он вспомнил, как мать, когда он сильно заболел в детстве, разорвала два старых пододеяльника на тряпичные платки, чтобы мягкая ткань не натирала его сопливый нос.
Она каждый вечер то прикладывала к его заложенному уху мешочек подогретой соли, то держала над ним синюю лампу, а он всё никак не мог понять, почему синяя лечит, а та, что болтается под потолком, — нет.
Мать умерла давно: врачи подозревали язву желудка — пришлось ей идти просвечиваться, глотать зонд. А вечером, вернувшись из больницы, она слегла с головокружением и рвотой. Эмалированный тазик, подставленный под кровать, каждые полчаса выносили то Марта, то Иван. Винили прокисший борщ, но оказалось — отравление медикаментами. В больнице что-то напутали.
Князев поежился и сглотнул слюну, брызнул в воспаленное горло раствором Люголя. Чем больше он вспоминал мать, мамочку, тем чаще вздрагивал его подбородок, тем сильнее тряслись губы. Теперь никто не грел его заложенные уши мешочком с солью — по расписанию кололи антибиотики и поили таблетками. Дочь любила его, но любила как будто подневольно. Внуков к нему привозила редко, хотя им от Краснодара рукой подать.
А ведь он для младшей, Светочки, отыскал в палехских шкатулках Марты янтарные серёжки. Ей отец из Калининграда привёз, она в них на свадьбе была, передавать бы их из поколения в поколение, как здорово было бы. Старшему, Марку, книжек накупил, с каждой пенсии брал — то про космос, то про самолеты. Вон, стопкой пылятся в ящике под сервантом.
Но внуков не привезли даже на лето. Князев грешным делом подумал: «Лучше бы люстру купил!»
Ему стало до слёз жаль себя, измученного недугом, одного в мрачной комнате.
Стая плинтусных ангелков, загнанных под потолок, пристально смотрела на него, и он спрятался с головой под плед, чтобы скрыться от их взглядов.
— Не бойся, Ваня.
Князев притих, с минуту вслушиваясь в темноту. Когда дышать в шерстяной духоте стало невозможно, он боязливо высунул голову и обвёл взглядом комнату.
— Кто здесь?
Скрипнуло кресло-качалка в углу, лампочка под потолком качнулась, но никто не откликнулся. Князев сдерживался, безмолвно втирал пальцами слёзы в морщинистые, покрытые рыжими пятнами щёки. Он хотел приподняться на локтях, но не смог — силы покинули его.
— Мама, мамочка, это ты? Я хочу жить, мамочка. Таня, иди сюда. Таня! Включи свет! — Князев закашлялся кровавой мокротой, вскрики и рыдания его превратились в страшный грудной хрип. Что-то лопалось внутри, болезнь растекалась по бронхам, смешивалась с кровью и вытесняла из набухших лёгких жизнь.
Таня спрыгнула с кровати.
— Свет, свет включите! Таня! Мама! — старик Князев задыхался.
Таня, подпоясывая на ходу халат, вбежала в зал.
— Папа! Что такое?
Она щелкнула выключателем, и под потолком раздался хлопок.
Лампочка
Made on
Tilda