Бага заправский хозяйственник был, деловитый, это теперь — босяцкая фуфайка и прогнивший лежак, стащил его с санаторского пляжа от обиды на начальство, когда его выписали из сторожки.
Бага здесь чужак, не южной души человек. Он привык омывать ноги в холодном Японском, ему Чёрное нелюбо, за двадцать лет не сдружились. Живёт нехотя, получает за дальневосточный стаж северные, тратит их на кубанский творог и варенье из зелёного грецкого ореха, а так иногда хочется домашнего варенья из лимонника: отец его, когда жили в Каменке, на далёком Японском, лечил таким всякий недуг.
— У нас в Приморье заводик был. Я там норок выращивал. Знаешь, чем норок поят? Эх ты! Ничего о жизни не знаешь, — Бага ёжится, отхлёбывает из горла. — Коньяком поят! Ты думаешь, я почему здесь к «Темрюку» присосался? Я тебе не пьяница какой-нибудь. Это всё от тоски по коньячным моим норочкам. Я их рыбным туком кормил, на морозе держал. Настоящем морозе! Здесь такого нет. Знаешь, какой у них мех был? Воротник свой смешной сними, не позорься. Из шкурок китайских игрушек пошили, что ли? Из моих бы норочек тебе воротник. Только вот нету больше заводика.
— Димка из совхоза постоянно выпрашивал. Пойдём по рядам чайные кусты обдирать, а он ноет, продай да продай, так сильно часы ему мои нравились. А я — ни. У меня в них до сих пор время дальневосточное тикает, стрелочки по-нашему идут. Никогда не переводил. И не переведу.
Бага балагур был, частушечник. Это он научил нас не подставлять по-телячьи губы под родительские шлепки. Научил говорить без боязни, с малых лет отстаивать своё.
Бага тоскует. Мается старческим бездельем. Ему южных будней мало. Говорит, здесь люди больше мнут матрас, чем живут. Утром выбросит арбузные корки соседским курам. Днём хурму соберёт, фейхоа подвяжет, станок в гараже запустит, выточит канделябр или табуретку — для соседей, за маленько. Вечером сядет на крыльце и травит байки.
Бага рукастый строитель был, толковый, путный. Он в юности пути железнодорожные прокладывал, Советскую Гавань с Тайшетом соединял. Линию Тында — Беркакит наизусть помнит, фотолетопись строительства каждый день просматривает. Перевернет фотокарточку, прочтет надпись: такого-то года на такой-то станции счастлив был с такими-то — дорогие имена пальцем погладит, заулыбается.
Бага в «Чайсовхозе» работал. Мешки душистыми листьями щедро набивал. Не уволили — сам ушёл, когда стало невмоготу, за год до полного разброда.
— Они всё похерили. И заводик с норочками. И совхоз. А теперь говорят, чай дорожает. Из телевизора своего вылезьте! Идите, вон, по горкам, сколько его бесхозного! Берите, заваривайте.
Бага один остался, он всем здесь — никто. Сидит на спёртом лежаке, на ладонь свою уставился. Он мальчишкой драчун был, словил однажды нож — линию жизни рассекло, продлило до запястья.
Бага зол на них, не щадит в случайных исповедях, всем рассказывает — чтоб знали. Он когда-то из-за них чемодан за сутки собрал, из Тынды ближайшим поездом выехал, строго по приказу, чтобы немедленно приступить к новой стройке на другом конце страны. Только и успел, что медали в наволочку завернуть и кошку Марусю подмышку сунуть.
— А обещали, что пансионат построят, что весь БАМ здесь отдыхать будет, что всё по высшему разряду сделают! Я шахты бетоном заливал и представлял, как поднимусь в ресторан, а там всё хрустальное. Представлял, как Верочку из переговорного пункта с собой позову, как она обрадуется, на сад наш ботанический полюбуется с высоты. Всё ждал, что приедут товарищи мои, погреются здесь, пятки о гальку разомнут, а то по снегу ходить — сколько можно? А что в итоге? Они даже на юге умудрились стройку заморозить.
Кошка оказалась предательницей: бегала по местным котам, а котят подкидывала на крышу Багиной времянки — он до сих пор в ней живёт. Котята росли под шиферным настилом, а потом падали на крыльцо, как перезревшая слива на землю, уже большие, людей не видевшие, злые. Маруся померла, а они, гудронные, шастают теперь по посёлку, переходят суеверным дорогу, в сторону Баги усом не ведут.
— Видишь, это я должен был помереть в той драке, а мне наоборот — жизнь продлили. Чтобы я, наверно, всё вот это посмотрел. Ты только не подумай, что я недоволен чем-то. Я жаловаться не люблю. Я просто вспоминаю. Мне, понимаешь, жалко, по-человечьи жалко, что так получилось.
Он тогда устроился на городской пляж главным по катамаранам — триста за полчаса, выбирай любой. Но там свои порядки, конкуренция, нужно быть проворным, как таксисты на вокзалах, а Бага уже губы по-старчески жуёт, чаек по волнорезам считает. Таким рука рынка — волосатая рука пляжного директора Артура — ладоней не жмёт. Багу погнали, а он возьми и прихвати с собой катамаран. Утянул его в ночи на уазике. Торчат теперь пластмассовые дельфины в Багином огороде, выбросились зимовать на грядку. Изредка прибегает детвора — покрутить педали вхолостую.
Время Бага до сих пор отмеряет по карманным часам «Молния»: жар-птица и три босоногие грации на крышках, советско-барочный циферблат.
Ему медали «За строительство Байкало-Амурской магистрали» выдали. Он их на самое видное место поставил, перед немецким сервизом, чтобы все видели. Медали полгода как забрал бедолажный сын: обещал внуку передать, а сам проиграл на вагонном столике в карты. Всё, что Баге осталось от БАМа, — недостроенный пансионат и ржавый подъёмный кран, осиротевший без крановщика. Стоят, два покосившихся стража над петлистой дорогой, стерегут Багину память.
Бага отмахивается от мошкары, кладёт полотенце на плечи и идёт к морю, на дикий пляж — на санаторский и городской он больше не ходок.
Бага и они
Made on
Tilda